Я представил себе пыльный угол, заставленный коробками. Такими большими, высокими, из которых можно мастерить домики, со сваленными наверху рулонами скотча. Рядом лежали бритвы, чтобы в любой миг можно было разрезать их и меня тоже.
— Про маму, — прошептал я.
На Бека я не смотрел, но краем глаза заметил, как он сглотнул.
— А еще? — спросил он еле слышно.
— Про воду. — Я закрыл глаза, и вода заплескалась передо мной, так что следующее слово далось мне с большим трудом. — Про…
Я коснулся своих шрамов.
Бек нерешительно протянул ко мне руку. Я не отстранился, и тогда он обнял меня за плечи, а я уткнулся ему в грудь, чувствуя себя таким маленьким, восьмилетним, сломленным.
— Про меня, — закончил я.
Бек долго молчал, обнимая меня. С закрытыми глазами казалось, что, кроме стука его сердца, в мире ничего больше не осталось, потом он сказал:
— Убери в коробки все, кроме себя самого, Сэм. Ты нам нужен. Пообещай мне, что останешься здесь имеете с нами.
Мы долго сидели так, а когда поднялись, все мои грустные мысли были надежно упрятаны в коробки, а Бек стал моим отцом.
Я сегодняшний вышел на задний двор, улегся на громадный старый пень и стал смотреть на звезды. Потом закрыл глаза и медленно разложил все свои тревоги по коробкам, по очереди заклеивая их. Тяга Коула к саморазрушению в одну, Тома Калперера — в другую. В коробку отправился и голос Изабел, потому что сейчас я просто не в силах был думать еще и об этом.
С каждой коробкой мне становилось чуть легче, чуть проще дышать.
Единственное, от чего я не смог заставить себя избавиться, была тоска по Грейс. Она осталась при мне. Ее я заслужил. Заработал.
После этого я остался просто лежать на пне.
Давным-давно пора было спать, ведь с утра ждала работа, но я знал, чем все закончится. Стоило закрыть глаза, как ноги наливались болью, как будто я пробежал марафон, а веки начинали подергиваться, стремясь открыться. Я сразу вспоминал, что нужно записать в память телефона чей-нибудь номер, или давал себе слово разложить наконец выстиранное белье, уже неделю дожидающееся в корзине.
А еще я думал, что нужно все-таки поговорить с Коулом.
Пень в диаметре был лишь немногим меньше моего роста; должно быть, дерево — на самом деле их было два, просто они срослись, — до того, как его срубили, было по-настоящему исполинским. Местами его поверхность покрывали черные отметины — следы фейерверков, которые Пол с Ульриком напускали, пользуясь им как постаментом. В детстве я любил считать годичные кольца. Это дерево прожило на свете дольше нас всех.
В вышине неслись по кругу бесчисленные звезды, точно замысловатый мобиль, сконструированный великанами. Меня затягивало туда, в космос, к воспоминаниям. Вот так же на спине я лежал давным-давно, когда на меня напали волки. Это было в другой жизни. Только что я был один, мое утро и моя жизнь тянулись передо мной, как кадры из фильма, где каждая последующая секунда лишь немногим отличается от предыдущей. Чудо бесшовной незаметной метаморфозы. А в следующий миг появились волки.
Я вздохнул. В вышине среди звезд летели куда-то по своим делам спутники и самолеты, с северо-запада медленно наползала гряда облаков, вынашивающая в своем чреве молнию. Мысли мои перескакивали с настоящего — твердой поверхности дерева под лопатками — на прошлое — ранец, сплюснутый подо мной, и волки вокруг, все глубже вжимающие мое тело в снежный сугроб. Мама тогда упаковала меня в синюю зимнюю куртку с белыми полосками на рукавах и варежки, такие пушистые, что в них невозможно было шевелить пальцами.
Воспоминания были как немая кинопленка. Я видел, как беззвучно шевелятся мои губы и ручки-прутики семилетнего меня отбиваются от волчьих морд. Я смотрел на себя словно откуда-то со стороны и видел сине-белую куртку, подмятую черным волком. Между его расставленными лапами она казалась пустой, как будто я уже исчез, освободившись от бремени земной жизни.
— Взгляни-ка, Ринго.
Мои глаза распахнулись. До меня не сразу дошло, что рядом со мной на пне, поджав ноги, сидит Коул, черный силуэт на фоне темно-серого по сравнению с ним неба. В руках он держал мою гитару, с таким видом, как будто она была утыкана шипами.
Он ударил по струнам и затянул своим низким хриплым голосом:
— «Я влюбился в нее летом, — тут он неловко перешел на другой аккорд и подпустил в голос надрыва, — в мою прекрасную летнюю девушку».
У меня запылали уши: это были мои собственные стихи.
— Я нашел твой диск. — Коул долго разглядывал гитарный гриф, потом извлек из струн новый аккорд. Все до одного пальцы, впрочем, он поста вил неправильно, так что звук вышел крайне немелодичный. Он добродушно усмехнулся и посмотрел на меня. — Когда рылся в твоей машине.
Я только головой покачал.
— «Она соткана из жаркого лета, моя прекрасная летняя девушка», — продолжил Коул, сопроводив свои слова еще одним скверным аккордом. — Знаешь, Ринго, — произнес он дружелюбным тоном, — пожалуй, я вполне мог бы кончить как ты, если бы мои родители устроили мне такую же веселую жизнь, а оборотни читали викторианскую поэзию вместо сказок на ночь. — Он взглянул на мое лицо. — Ой, только не начинай страдать.
— И не думал даже, — отозвался я. — Ты опять пил?
— По-моему, я выпил в доме уже все, что булькало. Поэтому — нет.
— Зачем ты полез в мою машину?
— Затем, что тебя там не было, — ответил Коул и повторил тот же самый аккорд. — Ужасно приставучая штука, ты не замечал? «Я мечтаю быть с ней и зимой, с моей прекрасной летней девушкой. Но во мне слишком мало тепла для моей прекрасной летней девушки».
Я принялся разглядывать самолет, который полз по небу, помаргивая огоньками. Я хорошо помнил, как написал эту песню. Это случилось за год до того, как мы с Грейс познакомились по-настоящему. Это была одна из тех песен, которые родились сами собой, сумбурные и скомканные. Помню, как я сидел с гитарой в изножье кровати, пытаясь приспособить музыку к стихам, пока мелодия не улетучилась из памяти. Я напевал ее в душе, закрепляя в памяти. Мурлыкал, складывая выстиранное белье в подвале, поскольку не хотел, чтобы Бек слышал, что я пою про какую-то девушку. И все это время страстно хотел невозможного, того, чего хотелось всем мам: не заканчиваться вместе с летом.
Коул прекратил пение и сказал:
— Конечно, в миноре было бы лучше, но у меня не получается.
Он попытался изобразить другой аккорд. Гитара протестующе загудела.
— Гитара подчиняется только своему хозяину, — сказал я.
— Да, — согласился Коул, — но Грейс здесь нет. — Он хитро ухмыльнулся и сыграл тот же самый аккорд ре мажор. — Это единственное, что я могу сыграть. Посмотрите на меня. Я десять лет учился играть на фортепиано, но стоило мне взять в руки гитару, и я снова как желторотый младенец.
Я слышал альбом «Наркотики» и знал, что он исполнял клавишные партии, но представить Коула играющим на пианино почему-то оказалось на удивление трудно. Чтобы научиться играть на музыкальном инструменте, нужны трудолюбие и упорство. И усидчивость тоже не мешает.
В вышине меж двух туч сверкнула молния; в воздухе повисло гнетущее ощущение, какое бывает перед грозой.
— Ты ставишь пальцы слишком близко к ладовым порожкам, вот она и дребезжит. Отодвинь их подальше и прижми сильнее. Самыми кончиками пальцев, не всей подушечкой.
Собственное объяснение показалось мне довольно невнятным, но Коул передвинул пальцы и на этот раз сыграл аккорд безукоризненно, без дребезжания.
С мечтательным выражением глядя в небо, Коул пропел:
— Симпатичный парень на пеньке сидит… — Он покосился на меня. — Теперь давай ты.
Мы с Полом тоже любили такую игру. Но Коул меня разозлил. Сначала он издевается над моими песнями, а потом хочет, чтобы я ему подыгрывал.
После слегка затянувшейся паузы я нехотя добавил, практически на одной ноте:
— И, голову задрав, на спутники глядит…
— Неплохо, мальчик-эмо, — похвалил Коул.